Писатель Михаил Елизаров прекрасен!
Меняла.
Мне было двенадцать лет, и меня именно что отпиздили.
Не поколотили — это безобидное слово из лексикона гайдаровских дачных потасовок: яблочные хулиганы колотят пионеров, а пионеры дают хулиганам по шеям.
Жадин и ябед лупят. Поймали Федьку и отлупили. Что еще происходило в книжках издательства «Детская литература»? Задавали трепку, отвешивали тумаков. Не вспомню, в какой повести отважный мальчик выговаривал уличной шпане: «Вы можете меня избить, но!..»
Избить… Меня — отпиздили. И прежний мир лопнул, как хрупкий елочный пузырь — телевизионный ирий Петровых и Васечкиных, эдем кудрявых Электроников и глазастых Алис, все вымышленное советское детство разлетелось на брызги и осколки. До шестого класса я сберегал весь этот художественный пшик, словно праздничный шар в коробке с ватой. И вдруг — хруст стеклянной скорлупы… Отпиздили.
Я не был трусом, не боялся драки как таковой, меня не пугала перспектива подбитого глаза, опухшей кровоточащей губы. Обо всем этом я читал или видел на экране — легитимный бойцовский грим из мальчишечьих историй. Я бы вытерпел боль лицевого ушиба. Были же в моем опыте разбитые колени, сломанное предплечье. Произошло другое — отпиздили…
Точнее, отпиздил. Он. По имени Витя — так мне представился. Позже сообщил, что ему пятнадцать лет, хотя Витя не походил на подростка — скорее на крепенького юного мужичка: плечи, грудная клетка, на губе шерстились редкие усики. Туловище у него было приземистое, татарское, голова круглая, как у якута, с темными гладкими волосами. А лицо привычное, украинское, таких много.
В тот год я поменял школу, мы переехали с городской окраины в центр.
На новом месте все пошло наперекосяк. В этой школе будто собрали ребят иной человеческой породы. Они совсем не походили на моих прежних товарищей. Ни обликом, ни повадками. Одноклассники выглядели взрослее меня, долговязые, пошлые и плотские. Давно уже не дети, точно я на два года ошибся классом. Они прекрасно знали, что такое выгода и благо, — будущие солдатики капитализма. Я был для них пионерским рудиментом из архаичного советского балаганчика.
На уроке мира классная руководительница поинтересовалась национальностью моих родителей — формальная отчетность для журнала.
Я беспечно ответил:
— Папа — русский, мама — чувашка…
Какой-то весельчак переспросил:
— Чебурашка? Чушка?
Захохотали. Один начал, и остальные подхватили смех, как заразу. Учительница улыбалась.
Я получил записку: «Чушка».
Помню урок пения. Я поднял руку, вызвался. У меня был хороший голос. Может, и не такой звонкий, как у всесоюзного Сережи Парамонова, но чистый.
Я стоял перед хихикающим коллективом и верил, что после песни они меня полюбят. Мне виделась знаменитая сцена из «Электроника» — исполнение «Крылатых качелей». Я запою, и все сбегутся, заслушаются.
Спел. И не мог поверить: они смеялись так, будто с меня упали штаны. Обескураженный, я сел и получил записку с мерзким словом.
Подумать только, я был таким любимым в прежней школе. Заводила, запевала. А тут на тебе — «чушка-задрот».
Сосед по парте, с которым я пытался подружиться — поразительно, я интуитивно выбрал для общения неуважаемую особь, — отодвинулся от меня! Бедняга испугался, что травля коснется и его. В тот день я принес домой в портфеле дохлую синичку: подсунули, а я и не заметил.
Пятый класс я закончил крепким хорошистом, а в этой школе сразу нахватал троек. Не потому, что не тянул программу: я был контужен враждебным приемом. Не понимал, чем провинился, как мне себя вести? Я не понравился ни учителям, ни школьникам…
Тяжелый, одинокий был сентябрь. В новой квартире не было телефона, я выбегал звонить прежним друзьям из автомата, пару раз съездил в покинутую школу. Но детская память коротка, меня позабыли за лето, за сентябрь. Я был для них эмигрантом, призраком на спиритическом сеансе.
Витю я повстречал в зоопарке, возле клетки с тянь-шаньским медвежонком. В теплое воскресенье бабьего лета. Таким я был: выписывал «Юного натуралиста» и по какому-то редакторскому велению отправился наблюдать звериные повадки. Я мог еще при этом напевать: «Может, у оранжевой речки все еще грустят человечки, потому что слишком долго нету нас…» — с меня бы сталось, с комнатного…
И вдруг услышал за спиной:
— А ведь жаль его, лохматого… Нехорошо животных за решеткой держать. Им бы на природе жить.
Я оглянулся:
— Да, жалко…
Я был в школьной форме. Пиджак с алюминиевыми пуговицами, темно-синий, как обложка ленинского сочинения. На рукаве шеврон с солнцем и книжкой. Рубашка, красный галстук.
Витя в обычной одежде. Штаны, футболка, кроссовки.
Он вытащил пачку сигарет:
— Курить будешь?
— Нет. — Я смутился. Вопрос был не пионерским. Дворовым.
— И не надо. — Он улыбнулся. — Вредно. Я вот тоже скоро брошу. Надо только волю в кулак собрать… Ничего, соберу! — Он закурил. — Как тебя зовут? А меня Витя! Ну что, по мороженому за знакомство?..
Таких, как я, в СССР водилось много. Кто мы были? Обычные пионеры-элои. Беспечные существа. Моя катастрофа заключалась лишь в том, что я до последнего свято верил, что из советского детства навсегда изгнана угроза и опасность…
На беду хищный Витя укладывался в кинотипаж хулиганистого, но славного парня. Того самого, который «дает по шеям», неважно учится. Его отчитывают на комсомольском собрании, и он стыдится. А потом совершает бытовой подвиг. Или поступает в летное училище…
Мы болтались с Витей по городу несколько часов. Я доверился и выложил все мои школьные горести — про «чушку» и «задрота», поведал про домашние сокровища. Что у меня лежит прадедовский Георгиевский крест, немецкая фляга и обломок шашки, переделанный в нож. Я звал Витю в гости — посмотреть на все это добро, он клал мне руку на плечо. Рассказал, что год проучился в одесской мореходке, но пришлось уйти.
Я огорчился за него:
— А почему?
Он погрустнел:
— Мать заболела… Но я обязательно вернусь на море!.. Мне без него никак!
Потом вздохнул:
— Я со своим лучшим другом в ссоре. Подрались из-за девчонки. Выручи! Он со мной даже говорить не желает. Пойдем, ты передашь ему, что я хочу с ним встретиться. Я подожду внизу…
Для меня было счастьем услужить новому товарищу. Витя провел меня через проходной подъезд дореволюционного дома. Мы оказались во внутреннем дворике со слепыми узкими окнами. Две высокие стены и кирпичная перепонка между ними. В ней проломленная дыра. Куда — неизвестно.
Огороженный мусорный пустырек порос городской бледной травой.
Среди полной тишины я спросил:
— В какой квартире живет твой друг? — двинулся к подъезду.
Витя развернул меня и сказал:
— Деньги сюда давай… — протянул коричневую ладонь.
— Что за деньги? — Я не понял.
— Твои. Которые в карманах лежат. Ну?! — Жадная ладонь превратилась в шлепок по щеке — злой, обидный.
Не передать словами! Ведь не бывает же такого, чтобы бродить в обнимку, кормить мороженым, рассказывать про мореходку, а потом:
— Ты, блядь, не понял, Чушка?
В советских повестях водились такие хулиганы, которые на улицах отбирали мелочь. Они выходили из темноты. Говорили шипящими змеиными голосами и отличались трусливым нравом. Им стоило сказать: «Вы можете меня избить, но!..» — и они уползали в свой асоциальный ад…
— Ты можешь меня избить, но!..
В глаза плеснуло горячим свинцовым обмороком. И еще одно ощущение: в замочной скважине сломался ключ.
Я упал. От боли затошнило. Превозмогая дурноту, я смог приподняться, подставил сложенные ковшиком ладони — из ноздрей толчками прыскала кровь.
Второй ослепительный удар — уже кроссовком. Мне показалось, что лицо разлетелось брызгами, искрами, будто топнули по огненной нефтяной луже.
Я опрокинулся на спину.
— За что, за что? — пробулькал.
Третий хрусткий удар в грудь. Захлебнулся, потерял дыхание.
Витя наклонился, пошарил по моим карманам. Отыскал полтинник. У меня и не было больше. Опрокинутый, вытаращенный, я смотрел на него.
Он произнес, словно распростер надо мной перепончатые демонические крыла:
— Я тебе соврал! Я действительно пробыл год, но не в мореходке, а в колонии!
Литературщина, перепев Гайдара: «Собака, нашел себе товарища! Я бегу на Дон, только не к твоему собачьему Сиверсу, а к генералу Краснову…»
У меня не было маленького маузера, как у героя повести «Школа». Я лишь шептал, как заклинание:
— Ты можешь меня избить, но… — и расквашенный нос ронял на землю, на пиджак красные многоточия.
Витя рассмеялся — татарское туловище, якутская голова, украинский губастый рот. И так двинул куда-то под ребра, что я вовсе перестал чувствовать боль. Точно у меня имелся специальный выключатель, обесточивший все рецепторы.
Я не плакал, потому что слезы для людей. А тут всем заправляла городская чертовщина. Огромный червь, проникший в нежное яблоко книжно-телевизионного вымысла. Не я истекал кровью на том пустыре, а советская художественность — ее опустошенная утроба, из которой я вывалился на свет.
Демон реальности устал глумиться надо мной и вышел через кирпичную дыру в стене. А я поднялся и побежал домой. Откуда силы взялись? Мальчик с клокочущим, будто вспоротым горлом.
Отец был дома. Он повел меня в ванную, остановил холодными примочками кровь из носу, умыл и успокоил. Сказал:
— Пошли, найдем его!
Я жалобно вскричал:
— Папа, не надо! Он очень страшный!
Я правда думал, что этот Витя расправится и с отцом: просто никто еще не причинял мне столько боли, и я принял ее за эквивалент физической силы.
— Пойдем, — сказал отец. — Не бойся!
Мы побывали в том жутком дворе, мы лазали в дыру, но Витю не нашли. Он сгинул, как и положено нечисти.
В больнице мне вправили нос, зашили рассеченные губы. Рентген показал трещину в ребре. Две недели я провел дома, потом заявил, что больше не пойду в ту неприветливую школу.
Родители забрали мои документы и перевели меня в соседнюю школу на вторую четверть.
Весь учебный год прошел в ожидании Вити. Я до смерти боялся его повстречать. Однажды мне показалось, что бесовское Витино лицо мелькнуло в трамвае.
Я бежал без продыху прочь, влетел в какой-то подъезд на последний этаж, сидел до темноты — вдруг неподалеку бродит Витя.
Я приготовил для защиты молоток: отпилил ручку, оставив длины только под кулак. Так и ходил с молотком в кармане. Позже заменил молоток складным ножом. И навсегда простился с призрачным миром элоев и пионеров…
Прошло семнадцать лет. Три года как я был женат, в Москве вышла моя первая книга, была дописана вторая — про демонов.
Я приехал в Харьков навестить родителей.
Я не держал запаса гривен: инфляция съедала их, точно ржавчина. Я сунул в карман пятидесятиевровую купюру и пошел в обменку.
Был какой-то праздник, все пункты оказались закрыты. Раньше возле таких местечек ошивались менялы — суетливые частники, за которыми держалась дурная слава обманщиков. В девяностые частенько приходилось иметь с ними дело, но к началу двухтысячных менялы почти вымерли.
Вдруг я увидел его. Мне даже мига не понадобилось, чтобы узнать его. Витя! Мой детский кошмар. Он не изменился — все те же голова котлом, приземистость, загустевшие усики. Но теперь я был выше его и вдвое шире.
Витя бродил эллипсами, перечислял шепотом валюты:
— Доллары, евро…
Сердце мое колотилось, первый ужас волновал посильнее первой влюбленности.
Панический, с ума сводящий Витя. И вот он рядом. Только руку протяни…
Я остановился. Он бормотнул:
— Доллары, евро… Мужик, поменять нужно?
Он не узнал меня. Я понял это по ленивым зрачкам — как у животного в зоопарке, мимо которого за день проходят глазеющие толпы.
Я назвал сумму, он деловито кивнул.
— Давай отойдем, — заговорщицки подмигнул Витя, — тут мусора пасут…
Я не боялся его, уверенный в своем физическом превосходстве: я мог завязать узлом строительный гвоздь-десятку. На крайний случай у меня был нож, крепкий американский складень.
Мы прошли через сквозной подъезд и оказались в кирпичном тупичке со слепыми окнами. Стояли лишь несколько мусорных баков.
Я протянул ему купюру, он изучил ее на свет, сунул под рубашку, принялся отсчитывать гривны.
И тогда я произнес:
— Ты узнал меня, Витя?
Сколько раз я представлял эту сцену… Хотел сказать иронично, зло, но голос почему-то задребезжал.
Витя отвлекся от счета. Лицо из деловитого сделалось хитрым и настороженным. Он не понимал, чего ждать от меня.
— Семнадцать лет назад. В сентябре… Помнишь?
— Ты обознался, мужик, — наконец он сказал. — Я не Витя.
Я взял протянутые гривны, пересчитал… По мусорному баку пробежала пепельная крыса.
Он двинулся к подъезду. Я рывком развернул Витю, так что от его рубашки отлетели пуговицы.
— Куда пошел?! Тут не хватает!
— Забирай на хуй свой полтинник! — Витина рубашка распахнулась.
И вот что я увидел.
Со стороны сердца под ребрами находилась дыра, обросшая изнутри бледно-розовой, как после ожога, кожей, будто Витя был вылепленным и кто-то совочком зачерпнул вещества из его тела. В этом отвратительного вида углублении, словно на полочке, лежали мои евро.
«Болезнь? Последствия какой-то операции?» Левой рукой я совал ему гривны, правой тянулся за купюрой.
Как ни старался я уберечься, пальцы все же коснулись его внутренней кожи — теплой, живой. Я содрогнулся от омерзения.
Во время прилива, когда море возвращается в свои берега, вода не только прибывает из глубин, но и поднимается со дна, из песка…
Нечто похожее произошло со мной, но в области памяти.
Я взял мои деньги и — это было точно озарение! — одновременно понял, что до настоящего момента я ровным счетом ничего не помнил о страшном Вите и дворике, где много лет назад был растоптан, отпизжен…
Но, прикоснувшись к розовокожей дыре, я будто заново прожил минувшие семнадцать лет, и мне сразу же стало ясно, почему я оказался в этом тупичке возле мусорных баков. Один на один с менялой.